Цикл стихов и прозы про войну «Война свои писала главы». Нина Зимина

Поздравляем С ДНЕМ ПОБЕДЫ!!!

В ДЕНЬ ПОБЕДЫ

 

На солнечном восходе — новый день.

Особый день. Мы чествуем героев.

И каждый — сын Отечества и воин.

И время им играет на трубе

Всевечный гимн,

И солнце бьет в литавры.

Торжественно мы возлагаем лавры

К подножью памятника всем,

Кто отстоял восход счастливый этот

На огненной кровавой полосе,

Оставил нам священные заветы

Хранить свой дом от вражеской руки,

Чтоб не страдали дети, старики

И матери не знали горьких слез,

Чтобы хлеба на славу колосились

Под дождичком от щедрых летних гроз.

Пусть будет чистым небо над Россией!

Мужчинам нашим – слава и почет,

От нас, от женщин, — светлые улыбки.

Когда есть рядом крепкое плечо,

Дорога к счастью не бывает зыбкой.

 

15.02.20011 г.

 КЛАРНЕТ

Рассказ

 

Уже три месяца шла война. За это время в наш маленький город пришло тридцать похоронок,  а двое вернулись с фронта инвалидами. Но в эти же три месяца почти ежедневно появлялись на свет девчонки и мальчишки.

Около окон родильного дома, обычно светло смотревших на тихую зеленую улочку, а теперь словно погрустневших, как и прежде толкались радостные папаши, родственники, довольные, что все хорошо обошлось. Но и довольство, и радость были приглушенными всеобщим горем. Женщины, прижав к груди туго запеленатых младенцев, стояли за переплетами окон, тревожно улыбаясь. Родственники ободряюще махали руками, кричали разные наставления, хотя слова и разбивались о толстые стекла двойных рам. По тем осколочкам слов, которые долетали, трудно было что-либо понять, но женщины в ответ согласно кивали головами.

Радость и тревога, счастье и горе как бы смешались в одно, а скорее всего уже не могли существовать отдельно друг от друга, как это было совсем недавно, три месяца назад когда время счастливо измерялось от утра до вечера и с вечера до утра. Теперь оно текло от одной сводки Информбюро до другой в ожидании сообщения, что врага остановили и погнали прочь.

Именно в это время родилась я.

На другой день моего появления на свет мама радостно держала меня на вытянутых руках перед окном, за которым стояли мой отец и брат. Отец крупно на тетрадном листе написал мое будущее имя и высоко поднял над головой. Мама прочитала и одобряюще закивала. Потом, тревожно вскинув брови посмотрела на отца: не пришла ли повестка. Он прокричал ей: «Завтра не приду. Работаю в две смены ». До нее долетело сквозь двойные рамы только два последних слова, но и этого было достаточно. Мама облегчено вздохнула.

И вечером, когда сентябрьские сумерки затуманили окна, мы обе спокойно уснули. Маме снилась музыка. Кларнет выводил сладко щемящую мелодию популярного тогда танго «Утомленное солнце тихо с морем прощалось». И мама, никогда не видевшая море, кружилась по волнам в белом подвенечном платье. Вдруг волна захлестнула ее,   сразу зальнули уши. Музыка оборвалась. Один из троих маминых братьев – Николай бросился спасать ее, выхватил из воды, вынес на берег уже не моря, а нашей речки Белой, усадил под сосны и пошел прочь, наигрывая на кларнете. «Коля! Постой!»  — крикнула она ему вдогонку. И очнулась.Сна как не бывало, а музыка все лилась и лилась, теперь уже наяву.

«Боже! Это Коля! Что же он так поздно?» — Мама рванулась с кровати к окну. Я тоже проснулась и закричала. Она взяла меня на руки, прильнула к стеклу. Коля, ее брат, а мой, значит, дядя, стоял под окном и негромко играл на кларнете. Он, это мне рассказывали уже потом, очень любил эту  «дудку» и спать готов был, не выпуская ее изо рта. Увидев маму, Коля заиграл громче, и я тут же перестала плакать. Мама до сих пор вспоминает об этом со всеми подробностями и полушутя, полусерьезно говорит, что если бы не Колина песня в тот вечер, у меня, может быть, и не было тонкого слуха, обостренной любви к музыке. Я стала пианисткой.

А дядя Коля поиграл еще немножко, глядя на нас сквозь сумерки, помахал рукой и. медленно пятясь, пошел от окна, унося с собой мелодию. «Чудак!- проговорила, улыбаясь, мама.- Молодой еще. Вот и не спится». Ей и в голову не пришло тогда, что Коля приходил прощаться. Больше мы не видели его никогда. Следующим утром он ушел на войну добровольцем.

До середины сорок третьего года, хоть и редко, но шли от него  письма-треугольнички. В последнем  была фотография: дядя Коля, чернобровый красавец в пилотке набекрень, старательно выводит что-то на кларнете, его окружают солдаты, такие же, как и он, молодцы, и задумчиво слушают. Что он играл? Может, ту самую мелодию, от которой у меня прорезался слух.

Осенью сорок третьего вместо письма пришла похоронка… И осталась только память о Коле, добром, веселом человеке, для которого выше любви к музыке, была только любовь к Родине.

Много лет спустя, просматривая газеты, я натолкнулась на заметку о том, как пионеры- следопыты на берегу Днепра нашли братскую могилу. Холмик с упавшей звездой, вырезанной из жести и прибитой к деревянному столбику. Комель раструхлявился за долгие годы, и столбик упал. Густая трава обвила его, скрыла от глаз людских. Подняли этот немудрящий памятник, сделанный впопыхах, а может, даже и во время боя. Поперек вмятины от столбика в землю вдавилось еще что-то. разодрали дерн и извлекли … кларнет. Удивительную находку обтерли, очистили от земли никелированные пуговки на клапанах. Попробовали подуть в мундштук, нажимая на пуговки поочередно, но кларнет только сипел в ответ: видно дожди да талые воды лишили его голоса, а может, слушался он только своего хозяина, погибшего здесь, на далекой от нас и в то же время очень близкой войне.

Кто он, хозяин этого кларнета? Солист симфонического оркестра? Импровизатор из джаза, столь модного в довоенное время? Предположений в заметке высказано было немало. А к ним прибавилось и еще одно, мое: а может, это кларнет моего дяди, которому суждено было быть большим музыкантом, да вот война помешала, оборвала его песню, отобрала  жизнь.

 

               А  ПОСЛЕ  ВОЙНЫ…

 

Мое раннее детство пришлось на середину 50-х годов прошлого века. Страна почти оправилась после войны. Наша улица оглашалась звонкими голосами ребятни, родившейся уже после сорок пятого года. Мужики один по одному, кто прямо из армии, кто из госпиталя, возвращались домой, к женам.

В куклы я играла с Валей. Ее папа Костя, когда разговаривал с нами, зажимал трубочку, вставленную в горло, пальцем. Почему? – по малости лет я не понимала. И дышал он натужено, с хрипотцой. Вот теперь бы расспросить его, где ему так  «повезло», живым вернулся, руки-ноги целые. У них был полон двор скотины, держали и лошадь. Дядя Костя, когда возвращался на ней из леса, позволял нам прокатиться на телеге, устланной травой. Его голубые глаза (почему-то мне они особо запомнились) слезились радостью от нашей восторженной возни. В мае, когда в лесу появлялась кислянка, он привозил полный короб этой лесной забавы, богатой витаминами, выносил пучками на лавочку перед домом и – подходи, ребятня, бери сколько хочется!

Дядя Костя был добрейшим, тихим человеком, о нем моя бабушка говорила: воды не замутит.

А вот Мишаня Рябов наводил страху не только на ребятишек после того, как пропустит ковшичка два кислушки (это брага, настоянная на картофельных очистках или отрубях). Поперек ему ничего не скажи – гневу не оберешься. Громыхал похлеще грома небесного. Левая половина лица его была забинтована от середины лба по щеке наискосок, иногда бинты заменяла черная повязка. Говорили, что у него вместо этой половины лица было зарубцевавшееся красное месиво Мужики ему прощали все дебоши. Контуженый. А мы, ребятня, разбегались в такие моменты кто куда. Время потом притупило остроту его взрывов, утихомирило буйный нрав.

Жил на нашей улице и Колька-булга, так его прозвали за трубный бас. Ходил он в офицерском, выцветшем на солнце кителе, пустой рукав которого был заправлен под ремень.

Моя  бабушка только охала-ахала, глядя на такое, крестилась, приговаривая: «Господи, помилуй, спаси и сохрани их, болезных!».

Я часто увязывалось за бабушкой в гости к Мартыновне под вечер, когда из табуна возвращались коровушки. Бабушка  подоит  рыжую с белой звездочкой во лбу Зорьку, процедит молоко в крынки – пузатые, глиняные, покрытые глазурью кувшины литра на полтора, без ручек, составит их в подпол, а одну оставит на столе, на ужин с хлебом вприкуску. «Утрешник», так называемый утренний надой, она сдавала через день налогосборщику. Он ставил лошадь с телегой на перекрестке двух улиц, и женщины в дойницах несли ему положенное налогом молоко и сливали во фляги, расставленные по четыре в два ряда на телеге. Один раз в месяц сдавали и масло. Бабушка по часу «пахтала» молоко в кубышке (трехлитровой банке), то есть трясла в руках, молоко сбивалось в желтенькие комочки, которые соединялись потом в солнечного цвета ком. Это и было масло, вкус которого я помню. Нынешнее масло, полученное механизированным способом, и отдаленно не походит на бабушкино.

У Мартыновны коровы не было, бабушка, отправляясь к ней, прихватывала с собой крынку молока, приговаривая: «Родителям на помин и всем убиеенным. Царство им небесное».

За чашкой чая обсуждали дела насущные. Круг их интересов замыкался на собственном доме, на заботе о ближних. Пережили войну, оплакали невернувшихся с нее, чуть ли не молились на возвратившихся. У Мартыновны не пришли с войны муж и сын. У мамы погиб родной брат на войне, когда меня еще не было, а муж бабушкиной старшей дочери (они жили отдельным домом) вернулся почти невредимым, чуть только не дослышивал после контузии. Привез из Германии родственникам подарки, мужикам — трофейные часы, кому на руку, а кому на цепочке для фасона в брючный карман-пистончик, жене — на стену коврик с оленями у озерка, бабушке — зингеровскую швейную машину. Я потом на этой машинке тоже себе не один наряд «скобенячила», это бабушкино слово, так она говорила обо всех сшитых ею вещах: «Слава Богу, скобенячила, носите на здоровье». И я, и мама форсили в ее нарядах. Из всего мне запомнилось розовое цветастое платье с крылышками, уж очень волновали эти крылышки детское воображение. Бабушка хвасталась, что Степушке, так звали мужа ее дочери, эту машину дали как добавку к медалям и орденам. Интересно, каким был на войне этот неторопкий в быту дядя с добродушной усмешкой сквозь усы, предпочитавший блины всей другой еде? Высокий, косая сажень в плечах (бабушка была ему по грудь), он в карманах солдатских галифе (хоть и прошло после войны не один год, галифе с сапогами бывшие солдаты не торопились менять на штатскую одежду) так вот Степушка в карманах галифе носил каленые семечки, сам грыз, куда бы ни шел, что бы ни делал, и щедро угощал нас, ребятишек. Потому-то и запомнилось, как вытаскивал он руку из кармана и ссыпал со своей ладони-лопаты семечки в мои две, составленные совочком ладошки.

Степушка не любил рассказывать о войне, и лишь когда за праздничным столом погуляет бражный ковш по кругу, когда застольные песни всколыхнут в душах и радость, и боль, когда женщины под гармошку устроят перепляс под голосистое выговаривание частушек: «Я сейчас хожу так, а на лето сошью сак, пальчики — в карманчики, меня полюбят мальчики», когда грубые мужские сердца размягчатся и брагой, и женской задорной пляской, он, смахнув с усов что-то невидимое, хмыкнет, крякнет и втиснет в мужской разговор: «А у нас, на войне»… Это «у нас», которым он отделял тыловиков и фронтовиков, до сих пор мне помнится.

А еще помню поразивший мое воображение рассказ о том, как «вломились» они, трое солдат, в избы, вычистили фашистов, и только им обратно выходить, раздался взрыв: полдома снесло, как не было, а  красный угол  с иконами — целехонек, Степушку вжало взрывом в этот угол, очнулся: дым, гарь, от товарищей и клочка не осталось. Он пошевелил ногами, руками — целы, только по голове будто кувалдой ахнули, из уха левого — кровь. Одну иконку из того угла, — дощечку с детскую ладошку с изображением Николы Милостливого, он до конца войны носил в кармане гимнастерки, привез домой. Эта история стала семейной легендой, бабушка говорила, что Степушка остался жив с Божьего согласия.

Эх, теперь бы мне расспросить Степушку обо всех его военных странствиях, да нет давно его в живых, опоздала я со своим взрослым интересом.

Я помню те дни, когда умер Сталин. Его смерть оплакивали почти в каждом доме, как свою собственную утрату, но, как говорится, живому — живое, погоревали и пошли жить дальше, справлять свое земное предназначение — растить детей, вковывать свое крошечное звено в цепь человеческого бытия на земле. Крошечное, но крепкое, потому что ковалось оно на вере в собственные силы и в силу отечества, которое не позволило фашистской нечисти глумиться над свободой, кровью отстояло свою государственную гордость.

Нынешние бабушки, которым далеко за 60 или 70, знают войну не по книжкам и кинофильмам. В нашем дворе в доме напротив, на пятом этаже жила Мария Федоровна. Она из тех, о ком говорят «мал золотник, да дорог». В школе ее звали Дюймовочкой за маленький рост, короткопалые ручки. Ушла на фронт вместе с одноклассниками — добровольцами и до последнего звонка, возвестившего о победе, была на боевом посту. Ей бы детей пестовать, а она раненых дядей вынянчивала, возвращала к жизни, за это и орденские планки на парадном жакете. Но самая высшая награда — это сын-богатырь, появившийся через десяток лет после войны. Ей до этого горько думалось, что залубенела женская плоть, утратила способность деторождения, война — не женское дело. Счастье пришло, когда сердце отдохнуло от военных невзгод, потихоньку стерлась боль и утвердилась радость мирной жизни. Теперь у сына уже на выданье дочка — копия бабушки-Дюймовочки. Неужели и ей в новом веке придется, пересилив свою хрупкую природу, тянуть мужскую лямку, чтобы выволочь жизненный воз из очередного сурового времени?!

А еще в нашем доме живет женщина царственного вида, важно и гордо взирающая на мир из-под широкополых шляп, летом — из-под соломенной, зимой — из-под меховой. Полвека прошло после войны, а ее все еще называют заглазно «походная жена» генерала Чернаткина. Он в 43-м в буквальном смысле откопал ее в сталинградских развалинах, влюбился с первого взгляда. Она ответила ему тем же и скиталась вместе с ним по всем фронтам. Походная жена стирала бинты при госпиталях, ухаживала за ранеными, поварила при необходимости, а за год до окончания войны овладела специальностью радистки. Когда генерал Чернаткин ушел в отставку, он в середине 60-х привез жену на свою уральскую родину, служила она у нас на телефонной станции. А теперь давным-давно на пенсии. Мужа похоронила лет десять назад. Детей у них нет. Единственное, что у нее осталось дорогого, — это могила бывшего генерала. В каждое воскресенье, если погода позволяет, она ездит на кладбище, сидит на скамеечке перед памятником, одиноко, нецарственно, смотрит на фотографию мужа и разговаривает с ним, просит поскорее забрать к себе. Возвратившись с кладбища, снова принимает гордый, независимый вид, держит марку жены генерала.

Помню бабушкин рассказ о том, как однажды три пленных немки (уже после войны) подошли под окно и попросили разрешения нарвать крапивы в палисаднике, суп они из нее варили, так бабушка в добавок к этой крапиве дала им картошки, морковки, яичек, муки. Папа мой сделал ей выговор за это, а она свое: «Они люди подневольные, сами бы не сорвались со своих мест, жили бы не тужили, их Гитлер сорвал, ему, собаке бешеной, и смерть такая. А эти пусть поедят на здоровье и попомнят: кого подмять хотели, те им хлеба дали».

 

                 БАБОЧКА ПОД КОЛПАКОМ … ВОЙНЫ

 Эссе

 

Ярко напомаженные губы на морщинистом лице. Мутный, устремленный не под ноги, а в какое-то необозримое пространство взгляд. Медный налет смывшейся краски на седых растрепанных волосах. Пьяная полуусмешка уродливо втягивала уголки губ в дряблые щеки. потраченная молью синяя шерстяная кофта застегнута так, что правая пола на один ряд пуговиц свисала ниже левой. Стараясь сохранить равновесие, старая женщина шла так, будто на ней парадный наряд, а не жеваная юбка и стоптанные туфли с аляпыми бантиками на носках. Порой с широкого шага она срывалась на бег, размахивала руками, будто летела. Вы думаете, что ее устремленность вперед – следствие неуверенности в пьяных ногах? Вовсе нет…

Она в это время видела и представляла себя семнадцатилетней, бегущей по майскому лугу с сачком в руках за бабочкой, сама похожая на бабочку. Легкие сандалии, цветастый сарафан, светлые волосы подхвачены встречным ветерком, в радостных глазах свет неба. Оранжевая бабочка, как солнечный осколочек, забилась под колпаком. Ах, как больно, обидно бабочке… А девушка радуется удаче. Она пока еще не знает, что такое чужая боль. Да и своя тоже неведома. Она бежит по лугу навстречу счастью, навстречу первой любви… И вдруг обрыв. Черный провал. Опрокидывается небо, скатывается с него солнце и тонет в черноте…

Старуха упала, споткнувшись о выступ на тротуаре. Кто-то засмеялся. Кто-то сочувственно покачал головой. Кто-то брезгливо поморщился. Но никто не подошел, чтобы помочь подняться. Лежала, прижавшись лицом к выщербленному асфальту…

Над головой рвались снаряды, вдавливали в землю, визжали пули, издеваясь над ней: «Боиш-ссс-ся!» — посвистывали: «Не боись! Не боись!» — уговаривали. Она превозмогала  страх и продвигалась вперед: где ползком, где перебежками от воронки к воронке. Сумка с перевязочным материалом висела на шее, очень мешала, когда приходилось плашмя падать на землю, на сумку, как на камень, грудью. Солдатские галифе, — юбка вообще не годилась в боевой обстановке, — на коленках, как почерневшая береста от прилипшей земли и засохшей крови…

«Вот он, голубчик», — так она называла всех, кого перевязывала и выносила из-под огня, — лежит, корчится, извивается от боли, пытается подняться, но тщетно. Она усаживается рядом с ним на землю, уже не слыша разрывов и свиста пуль, кладет его окровавленную голову себе на колени, очищает от прилипших комков грязи. «Потерпи, голубчик!» — дует на то место, где взбугривается кровь, чтобы не так ему жгло, перевязывает. А у него еще и ноги перебиты. Подвела ему подмышки веревку, обвязала грудь и потащила, будто куль, в безопасное место. Если бы на стволе березы делать зарубки, сколько таких голубчиков она перетаскала на своих плечах, то до верхушки дойдешь и места не хватит.

Бабочка под колпаком войны. Больно. Горько. Обидно за других. Жалко себя. Еще жальче раненых. Вот она, чужая боль. Мурашки по коже. Слезы на глазах, Сначала плакала над каждым раненым. потом попривыкла. И свою боль она изведала. В неполные девятнадцать попала в госпиталь. Осколки впились, въелись в правое бедро, в бок, в пах. На операционном столе выковыривали их из нее целую вечность. «Все у тебя хорошо, деточка… Вот только детей не будет,» — сказал ведущий хирург, когда выписывали из госпиталя.

Но до детей ли ,когда война…

Война…

Под темным августовским небом, исчерченным трассирующими пулями, девушка-санинструктор (после ранения повысили и в звании, и в должности) помогала грузить раненых в кузов полуторки. Звезды то и дело срывались с неба – хоть ладони подставляй. Машина, взревев, затарахтела по колдобинам, направляясь в тыл. Девушка помахала во след в темноту, желая безопасного пути.

— Ну что, сержант? Какую звезду вы хотите в подарок? Эни-бени-ресом-квинтер-финтер-жесом! И звезда – ваша!

— Звезду Героя Советского Союза! Можете?

— Это посложнее. Но на войне нет ничего невозможного. Особенно для таких девушек, как вы!

Старший лейтенант, командир 2-го батальона, высокий, сероглазый, со строгим голосом, давно смущал ее своими быстрыми, сквозящими взглядами: посмотрит и пройдет мимо, а у нее сердце сразу же начинало бухать и нагнетать кровь к щекам. И вот он рядом, готов подарить ей небесную звезду, а она, практичная дурочка, вон что ему сказала. Но он почему-то рассмеялся. Смех похож на теплую звездную ночь, вовсе не строгий.

…Поцеловались они через неделю. Она неумело ткнулась губами в его подбородок.

— Ты что, еще ни с кем не целовалась?

— Ни с кем… — обреченно сказала она ему, испугавшись, что своим неумением целоваться оттолкнет его от себя.

Получилось наоборот.

…А еще через неделю она рыдала над ним. Льдисто-серые глаза он устремил в небо, с которого в этот раз сорвалась их звезда, разбилась. Не осталось даже осколков.

…Старуха очнулась, подползла к краю тротуара. Цепляясь за ствол березки, села, уронив голову в холодные ладони. Она горько плакала. Его льдисто-серые глаза немигаючи пронзали ей сердце. Больно. Горько. Пятьдесят лет подряд они, преследуя ее, глядят в душу, сторожат убитую любовь. Она не прожила святую жизнь. Отдавалась безнадежно жарко и сразу остывала. Льдисто-серые глаза не упрекали ее, обреченно смотрели мимо, а потом опять прямо в сердце.

…К старухе подошел участковый милиционер:

— Вставайте, Раиса Полиновна! Стыдно вам так… Столько наград… Вставайте.

— Да, голубчик! Да! Помоги! Толстый у тебя язык, голубчик! Лариса я… Аполлинарьевна. Запомни, голубчик. Давно меня знаешь, а запомнить не можешь, — упрекала она его, отирая ладонями въевшиеся в морщины слезы, размазывая помаду. – Прости, голубчик! Домой тороплюсь. Там меня Лейтенант ждет не дождется. А я, старая, пьяница… Голодный он, голубчик. Сидит под замком.

Участковый на почтительном расстоянии следовал за ней, сопровождал. Его уже не раз предупреждали в горвоенкомате: «Не позволяй ей валяться. Заслуженный как-никак человек. Война доканывает ее».

Вот и домик, скорее хибара. Никакого замка нет. Входи любой, бери, что надо. Да брать нечего.

Старуха резким движением распахнула дверь. От окна прыгнул ей под ноги черный кот с огромными звездами глаз, радостно замурлыкал, требуя внимания и любви.

— Лейтенант, милый! Соскучился! – она присела перед ним на корточки, совершенно протрезвев. Он положил лапы на ее худые, костистые плечи, любовно коснулся усатой выразительной мордой ее морщинистых щек. Она гладила его, улыбаясь. – Прости, Лейтенант! Молока я тебе не принесла. и хлебушка не принесла. Фу! – она дунула на ладонь. – Улетели денежки»

А кот все мурлыкал, словно успокаивал ее :»Проживем…»

 

 ВОЙНА СВОИ ПИСАЛА ГЛАВЫ

 

***

Сиреневое лето. Душно, сладко

От запаха цветов, от близости лица.

Под звездным покрывалом – танцплощадка,

Вальс для двоих – для мамы и отца.

 

Сиреневое лето.  Восемнадцать

Ему и ей.  Какая благодать!

Ей хочется тесней к нему прижаться,

Но у кого решимости занять.

 

Уносит вальс в счастливую безбрежность.

От сердца к сердцу – радужный мосток.

Цветет сирень.  И пятый лепесток

Раскрылся трогательно нежный.

 

До петухов до третьих провожались.

На них глядела грустная луна.

Счастливые, они еще не знали,

Что поперек любви легла война.

 

И зори полыхали, как подранки,

На самом первом, грозном рубеже.

На привокзальной площади уже

Оркестр играл «Прощание славянки».

 

И небо – черный колокол разлук

В себя вбирало будущие грозы.

Врывался в марш колесный перестук.

И ветер не сушил на лицах слезы.

 

И мама в след отцу платком махала.

Обратный путь лежал через года.

А кто-то распрощался навсегда.

Сиреневое лето  враз увяло.

 

СОЛДАТАМ БЕЛОРЕЦКОГО ПОЛКА

 

Свистит на станции «Кукушка»

И бабы горько голосят.

Увозит в стареньких теплушках

«Кукушка» будущих солдат.

 

Последней взвизгнула гармошка:

Прощай, край дедов и отцов.

Война уже в твои окошки

Глядит глазами первых вдов.

 

Меж белорусских полустанков

Пылали хлебные поля.

С одой винтовкой против танков

Стоял в заслоне мой земляк.

 

Стоял упорно, бился насмерть –

Земля корежилась в крови, —

Стоял солдат во имя счастья,

Во имя мира и любви.

 

Не расплескать всей горькой чаши

И боль утрат не превозмочь…

Пусть соловьи во славу павших

Весной грохочут во всю мочь.

Непросто под сплошным огнем

Лежать, вдавившись в землю телом,

Ночною темью, ясным днем

Держать мишени под прицелом

И за снарядом слать снаряд

В паучье, черное отродье.

Идти, забыв про шаг назад,

Вперед

И при любой погоде.

Непросто, выкрикнув «Ура!»,

Врастаться в первый миг атаки

И, вспомнив тех, кто пал вчера,

С гранатой броситься под танки.

Непросто хоронить друзей,

Забыв, как плачут на могилах.

И снова в бой

Сквозь сто смертей,

Пока клокочет в жилах сила.

Совсем непросто убивать.

Но это надо, надо, надо,

Чтоб враг оружие поднять

И впредь не мог на нашу радость,

Чтоб смолк навеки гул боев

И мир был вечным на просторах

Земли,

А жители ее

Не знали бы как пахнет порох.

Четыре года шел отец

Вперед!

Вперед!

Назад – ни шагу…

И расписался, наконец,

На стенах павшего Рейхстага.

 

ПОРА  ЛЮБВИ

                                                              Посвящается девушкам-фронтовичкам.

Соловьиная ночь.  Звезды вышли на круг

Серебристая мгла новолунья.

Ты явился ко мне из огня долгих вьюг.

Соловьиная ночь – молодая колдунья

 

Заплела цвет черемухи в белый венец,

Кисти, будто венчальные свечи.

У весенней любви — крепость лунных колец.

От весенней любви начинается вечность.

 

Соловьиная трель – мендельсоновский вальс.

Распирает восторг грудь земную.

Этот мир распахнул миг счастливый для нас,

И заря дарит миру свои поцелуи.

 

И впервые мечте не грозила беда,

Радость тихо вставала с восходом.

В первоцвете салюта победно тогда

Прорвалась к нам весна 45-ого года.

 

ФОТОГРАФИЯ

Горько! Горько! – задорные просьбы

Подсластить в полных кружках вино

За любовь, за совет первый тост был,

А иначе и быть не могло.

 

Поцелуем скрепляется счастье.

Чарки выпиты всеми до дна.

А жених у невесты  во власти,

И блестят на груди ордена.

 

Их свели фронтовые дороги,

Подружили  навеки бои.

И Победа уже на пороге, —

Так что самое время любви.

 

Свадьбу дружно справляют в землянке.

В круг – невесту

И в круг – жениха

Под разливы веселой тальянки —

Как цветасты  гармошки меха!

 

И фотограф – веселый газетчик

Молодых снять в обнимку готов.

Не фата, а погоны на плечиках

И в букетик весенних цветов.

 

Фотография в старенькой рамке

У супругов на видной стене.

Вспоминают они вечерами

День их свадьбы на долгой войне.

 

Рядом снимок совсем еще свежий:

Гости дружно в застолье поют:

Обнимает их сын нежно- нежно

В белом платье невесту свою.

 

ВЕРНОСТЬ

 

Какие горькие закаты,

Как будто раны над землей.

Который год с воины солдата

Она ждет к вечеру домой.

Условного ждет стука в двери…

Вот он, веселый, молодой,

Заходит в дом, себе не веря,

Что через столько лет с женой

Вновь встретился…

Глядит пытливо:

Кто эта женщина? – Жена?

Где косы русые с отливом? –

В них укоризной седина.

А где беспечная веселость? –

Жене ее не занимать.

Потухшим стал любимый голос

Окликнет – сразу не узнать.

Обида, горечь льдинкой боли

Теперь полощутся в глазах.

Горит окалина мозолей

На все изведавших руках.

А руки сеяли, косили,

Не бабьим славились трудом

И сыновей ему растили,

И внуков нянчили потом.

Пылают горькие закаты

Над успокоенной  землей,

И возвращаются солдаты

В виденьях жен своих домой.

Для них у времени нет меры?

Все та же стать. Все тот же взгляд.

Как испытание на верность –

Все ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТЬ лет подряд.

 

***

Наш сосед вернулся с войны.

Весь наряд: галифе, гимнастерка.

Снял солдатский мешок со спины,

Ложка, миска в нем и … махорка.

Пошутил в усы :

« Золотой запас!

Эх, махорочка ты махорка!-

На войне с тобой – это в самый раз,

Как на лавочка с ухажеркой.

Нацелуешься – и охота жить.

Козью ножку зажмешь зубами  —

И пойдешь давать «прикурить»:

Фриц, капут! Зря связался с нами!

Что нам твой сигаретный сплин,

Шоколад в золотой облачке?!

А у нас махорка в заначке.

С нею перли мы на Берлин!

И война теперь – только тень…»

Козью ножку в зубах зажав,

Наш сосед занес под ремень

Гимнастерки пустой рукав.

 

***

Развернет отец гармошку,

Тронет пуговки ладов –

И польется за окошко

Песня грустная без  слов.

 

Мама все дела отложит,

Сядет рядом, сгорбив стан.

Песня душу растревожит:

Эх, дороги! Пыль-туман…

 

По дороженьке по этой,

Что уходит в невозврат,

В час июньского рассвета

Распрощался с домом брат.

 

Вся семья во след махала:

Возвращайся поскорей!

И жена его держала

На руках двух дочерей.

 

Конь войны начал с аллюра,

Перекинулся в галоп.

Вражья пуля – пуля-дура.

Средь полей, лесов, болот

 

Сколько жизней покосила

И солдат, и не солдат.

Безымянные могилы

До сих пор еще стоят.

 

И в какой из них, Бог знает,

Похоронен мамин брат.

Журавлем в весенней стае

Не вернётся он назад.

 

Не махнёт крылом желанно,

Облетая отчий двор.

И грустит о брате мама

Под гармошки перебор.

 

Время раны не затянет.

И дороженька войны

До сих пор пылит в тумане,

Где России спят сыны.

 

СВЕТ  ПОБЕДЫ

Словно пули, годы летят.

Оглянись, оглянись назад:

Сколько лет прошло с того дня,

Когда солнышко из огня

На руках вынес наш солдат,

Прорываясь с боями сквозь ад,

Чтобы солнышко над страной

Расцветало каждой весной.

Мирный день под его лучами

Я с поклоном теперь встречаю.

Мой поклон от России всей,

От спасенных от пуль детей.

Их наследство – светлые дали.

Не за орден, не за медали,

А за солнце в родном окне

Наш солдат прошел по войне.

41-ый – жестокий, грозный.

Под чехлами кремлевские звезды,

Пепелища, пожарищ дым.

Шел солдат по войне молодым.

Безымянных могилок взгорья.

Матерей безутешное горе.

Похоронки — как листопад,

Все четыре года подряд.

Но с боями сквозь дикий ад

Прорывался к весне солдат.

45-ый – Салют Победы!

Мой поклон вам, отцы и деды.

Были юными вы тогда.

И Российской Славы Звезда –

Слава мужеству, доблести вашей!

Слава! Вечная Память павшим

 

 

СЛОВО  К  ЛЮБИМОЙ

Павшим без вести

на войне посвящается

 

Летний ветер, легкий и румяный,

Надувает паруса небес.

По-над Белой в тишине туманной

Радуги мосток наперевес.

 

По нему сойду к тебе, далекий,

Постучусь в не запертую дверь,

Без вести пропавший.

Давним срокам

Ты не верь, любимая, не верь.

 

За иконой не храни бумагу,

Не кляни разлучницу-судьбу.

Всю войну я  шел к тебе, — ни шагу

В сторону, — шел  и теперь иду.

 

Сквозь года иду по тем дорогам,

Где гремели лютые бои.

Отлетали души наши к Богу,

Отпевали павших соловьи.

 

Ну, а я погиб на безымянке.

Минометы взрыли высоту.

Все: земля, солдатские останки –

Мешанина. Места нет кресту.

 

Я – нигде… А ниоткуда письма

Не пошлешь по почте полевой.

И в итоге наш армейский писарь

Извещенье шлет тебе домой:

 

«Без вести пропал». А что тут скажешь?

Голуби стремятся к небесам.

Неизвестность стала верным стражем,

Вечность стала памятником нам.

 

ФРОНТОВЫЕ ПИСЬМА

 

Письма-треугольнички,

вести фронтовые,

Главное свидетельство,

что мужья живые.

Верили им женщины,

верили в их силу,

Письма с твердым почерком

на груди носили.

Строчки угловатые,

пахнущие дымом,

Целовали преданно,

как самих любимых

На вокзальной площади

летом в сорок первом…

Ждали их с победою,

и хранили верность.

Мирно встало солнышко

в поднебесной выси.

Горько вдовы охнули,

перебрали письма

В связке с алой лентою.

А потом ночами

Омывали тайно их

жгучими слезами

Засыпали,

выплакав горечь

На рассвете.

Улыбались радостно

и впросонках дети.

 

МУЗЫКА  ТРИДЦАТЫХ

 

Ты слышишь:

Музыка тридцатых,

Спустя полвека, ожила,

И танго, знавшее закаты,

Тревожит снова,

И мила

Нам романтическая страстность

Фокстрота, бывшего мечтой.

А ритм то вспыхнет, то погаснет,  —

Любви огонь!

Огонь живой!

Ты слышишь:

Музыка тридцатых

Тревожит.

Слезы на глазах.

Под эти звуки шли в солдаты

Отцы в сороковых годах

Рыдали горько саксофоны,

Кларнеты плакали навзрыд.

И оставались на перронах

Девчонки-жены.

Им на вид

Быть может, двадцать

Иль чуть боле.

Навстречу – дым и гарь войны,

Разлука с милым,

вдовья доля

И знаки ранней седины.

Шел бой упорный, беспощадный

За мирный день, за светлый час,

Чтобы опять на танцплощадках

Взрывалось танго…

Как сейчас –

Оркестр на маленькой эстраде,

Рука любимой на плече,

И радость,

Радость в каждом взгляде,

Не омраченная ничем.

 

ЧАЙ

Чай с медовой карамелью,

Самовара говорок.

Чуть пришептывая, трелью

В чашки льется кипяток,

 

Добавляется при этом

Из заварника янтарь.

Знают бабушки секреты,

Как заваривали встарь,

 

Чтобы сердце ровно билось,

Не кружилась голова.

Чтоб трудилось и любилось,

Кстати – разная трава:

 

Первоцвет красы-душицы,

Золотистый зверобой,

Горстка ранней медуницы,

Ландыш майский, заревой.

 

Не настой, а просто чудо:

В нем шиповника плоды

От простуды, от причуды,

От любой другой беды.

 

Собираются соседки

Посидеть, чайку попить,

Завести любовь – беседу

И тайком слезу пролить.

 

Не на зависть — доля каждой.

Распроклятая война —

Тяжела ее поклажа,

Глубока ее вина.

 

Вспоминают, сидя кругом,

Те далекие года,

Любованье с милым другом

И прощанье… навсегда.

 

Как потом в упряжке вдовьей

В жизнь везли семейный воз,

И рубахи пахли солью

То ль от пота, то ль от слез.

 

Хлеб растили да косили

И шутили между тем:

Чай не пьешь —  какая сила?

Нету силушки совсем.

 

Берегли детей-отраду,

Сладость горькую одну —

Поросль сгубленного сада

В ту проклятую войну.

 

Годы-мельницы смололи,

Перетерли в жерновах

Много горя, много боли.

След помола – в волосах.

 

Пьют подолгу чай бабуси,

Ароматный, золотой.

Карамельки чуть откусят

И опять наперебой

 

Вспоминают, вспоминают.

Все ли вспомнить до конца?

Чай по чашкам разливают

С терпким духом чабреца.

 

***

В поле жито шумит –

Колос к колосу.

Кто-то песню ведет

Светлым голосом.

Льется счастья напев

Вдаль повторами.

Солнце, ярясь, взошло

Над просторами.

В дом с Победой вошел

Май расцвеченный.

Тем, кто пал за него, —

Память вечная.

 

***

Светлая Седмица.

Божие Воскресение.

Облака в лазурной вышине, —

Может, это души в белом оперении,

Души всех, погибших на войне.

 

Там, у горизонта, где лазурь темнее,

Вновь кроваво дыбится закат, —

Может, это знамя над землею реет,

А под ним спит вечным сном солдат

.

И березы, будто в горестном смятенье,

Льют святые слезы по весне.

Светлая Седмица – Божие Воскресение,

Радость в необъятной вышине.

 

 

ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕ ФЕВРАЛЯ

Снова февральский вальс

Нынче звучит для нас,

И на плечах  твоих

Руки мои лежат.

Музыка для двоих,

Кружатся звезды в такт…

Вальс.

Мы танцуем вальс,

Мой дорогой солдат.

В пороховом дыму

Грозных военных лет

Знали песню одну –

Верили в мирный свет.

Есть в череде разлук

Встречи желанный час.

Счастье выводит в круг

Нынче  Февральский вальс.

 

Время летит стрелой.

Были Афган, Чечня.

Выжили мы с тобой,

Вырвались из огня.

Музыка для двоих

Столько звучала лет.

А на погонах твоих –

Слава былых побед.

Нынче – Февральский вальс,

Праздничных звезд полет.

Наша с тобой судьба –

Мирного неба свод.

Осень с весной слились,

Смолк грозовой набат.

Вальс.

Мы танцуем вальс,

Мой дорогой солдат.

 

Комментирование запрещено